Становится все очевиднее, - и иракский кризис яркое тому подтверждение - что глобальная экспансия современного капитализма порождает противоречия и конфликты не только небывалого масштаба, но и совершенно нового свойства. Разрешить их традиционными политическими средствами - договорами, конфронтацией или даже компромиссами - становится все труднее. Что несет человечеству его новое положение? Грустный выбор между всеобщим однообразием и индивидуалистической безответственностью? Или новые, невиданные горизонты человеческой свободы?
История бросает нам вызов. Мы обречены отвечать на него.
Что нового в пустыне реального?
Глобальный мир - главное детище современности. Но сама современность всегда заключала в себе острое внутреннее противоречие, и этим вызваны многие неясности и недоразумения, связанные с оценкой процесса глобализации. С одной стороны, современность воплощает тотализирующую силу рациональности и рожденной ею технократической цивилизации. С другой стороны, уже со времен Романтизма современность утверждала самостоятельность и свободную волю человеческой личности. "Критическому разуму" до такой степени свойственно жить отрицанием: что он не выносит даже самого себя. Гегель построил на этом фундаменте величественное здание своей исторической диалектики, в котором хотели поселиться марксисты. Напротив, Хайдеггер, следуя романтикам и Ницше, увидел в современности проявление нигилизма. Чтоль же двойствен и человек современности: он расколот на титана-сверхчеловека и обывателя-недочеловека, царя природы и раба страстей. Усредненным же образом современного человечества, как предсказывали когда-то русские интеллигенты, оказался самодовольный мещанин, по-русски - хам.
Четверть века тому назад один французский философ объявил о том, что наступило "состояние постмодерна". Сказал как припечатал: французской публике этот диагноз живо напомнил былые разговоры о "человеческом состоянии" или, как принято говорить у нас, "уделе человеческом" - некоей непреложной данности человеческой существования. Вновь объявленное состояние человечества почти сразу приобрело самую дурную репутацию: истину оно заменило двусмысленными "дискурсами", идеалы развенчивало, красоту назвало иллюзией. А в мире без истины, красоты и добра ценятся только власть, известность и деньги. Цинизм потребительского отношения к жизни новая мода довела до последнего предела и притом оказалась полезной для власть имущих. Подменив правду правдоподобием, она ввела в действие эффективные способы воздействия на человеческую психику - на те смутные, почти инстинктивные надежды, страхи, симпатии и антипатии, которые владеют человеком, лишенным убеждений. Не ругать постмодерн трудно, и редко кто из "серьезных мыслителей" не обрушил на него критические громы и молнии. А он живет и процветает. Ведь тут не просто мода, а "состояние", так сказать, "знамение времени", отменить которое так же трудно, как вычеркнуть из истории готику или Просвещение. Другое дело, что дерзость постомодернистского непотребства, рассчитанного на всеобщую потребу, точно определяет меру человеческой не-состоятельности: в нем человек не просто одинок, а вовсе перестает ощущать себя человеком.
Корни современного кризиса тонко подметил еще в 1917 г. Г. Зиммель, когда писал о начавшемся смешении жизни и формы, которое порождает странных, вечно враждующих между собой мутантов: с одной стороны, безжизненную форму, с другой - бесформенную жизнь. То же противоречие свойственно главному оружию современности - рефлексии. Помнится, один остроумный иностранец определил политической строй в старой России как "деспотизм, ограниченный цареубийством". Так и рефлексия: став безграничной, они парализует действие и: находит свою границу в спонтанном, даже заведомо безрассудном действии. Целые легионы экспертов, как мы сегодня знаем, вовсе не не являются гарантией от опрометчивых и прямо вредных поступков власти.
Неисцелимая разорванность человеческого бытия - такова главная, по сути, отнюдь не пошлая и не мелкая тема постмодерна. Вот некоторые наиболее заметные ее симптомы: техническая среда превращается в самодовлеющую, развивающуюся по собственным законам систему, отчего личность утрачивает связь с публичной жизнью и погружается в безразличие; политика становится манипулированием информацией и "культурными кодами"; реальное общество постепенно заслоняет виртуальный "сетевой социум" - анонимная, бесформенная общность, не имеющая территории и скрепляемая лишь техническими средствами коммуникации.
Социологи спорят о том, является ли постмодерн отрицанием предыдущей фазы современности или ее продолжением, хорош он или плох. Но в любом случае ясно, что постмодерн обнажил не просто противоречия современности, но прежде и превыше всего - ее исконную противоречивость, ее самоотрицательную природу. В постмодерне современность научилась принимать свое собственное отрицание и более того - жить своими нигилистическими импульсами. В нем жизнь может выживать, лишь выделывая собственные маски, притворяясь не-жизнью, имитируя смерть.
Так вырисовывается центральная метафора постмодернистского мироощущения: пустыня, пустынное пространство без границ и ориентиров, без заветов и правил, место бесцельного блуждания и бегства от себя. В пустыне нет общества - в ней есть только бомжи, выдающие себя то за тихих обывателей, то за суперменов. От скитаний в пустыне не остается ни памятников, но даже самих следов. В этих скитаниях перестаешь видеть границу между реальностью и наваждением. Невыносимая пустота пустыни заполнена миражами и фантомами, еа постмодернистском жаргоне - симулякрами. В этих фантомах человек постмодерна тайно опознает себя, точнее - свою слепоту и ничтожность. Он - из породы мазохистских Нарциссов, которые любят смотреть с отвращением. И когда миражи постмодернистской пустыни сливаются в одно безбрежное марево смертной жизни или живой смерти, смутная тревога, не покидающая постомодернистского Нарцисса, срывается в ужас. В пустыне страшно не потому, что там ничего нет, а потому, что там все пустое. Нужно быть государственным служащим США Френсисом Фукуямой, чтобы благодушно взирать на такой "конец истории", не замечая зияющей в нем бездны.
Война:
Постмодерн означает торжество потребительски-функционального отношения к миру. В нем мир теряет свою устойчивость и свертывается до одной ускользающей точки взаимодействия между субъективной волей и объективной средой... В этом сущность так называемого американизма. Примечательно, что сама Америка явно раздваивается на океан сельской "одноэтажной Америки" и островки деловых центров городов - подлинных оплотов глобалистской идеи. Постмодернистский социум никогда не равен себе. Он есть именно со-состояние: совместность среды и средоточия, предмета и функции. Глобализм разрывает связь между единым и единичным и изгоняет саму идею целого. Об этом хорошо сказал еще Сёрен Киркегор в далеком 1846 году: "Современный мир отличается от древности в конечном счете тем, что в нем целое не является конкретным и, следовательно, неспособно поддержать индивида или образовать его:" Вспомним, что критика "односторонности", внутренней ущербности западного сознания с позиций органической полноты бытия - один из главных мотивов русской мысли. "Мы силимся стать виртуозами, не замечая, что становимся калеками", - говорил В. Розанов, имея в виду как раз функциональный характер современного образования.
Призрак глобализма вечно витает в воздухе и ищет точку приложения своих сил, жаждет обрасти конкретностью культуры. "Глобальная локализация": этот лозунг был впервые выдвинут, кажется, корпорацией "Сони". Культура как выразительница всего самобытного и исключительного, а пуще всего экзотического в человеческой жизни стала главным "политическим ресурсом" для глобалистского проекта. В действительности, однако, этот проект способен лишь подавлять и ассимилировать, но всегда будет слеп и глух к тому, что лежит за рамками так замечательно обосновывающей себя абстрактной рациональности. Глобализм заведомо не допускает отношений партнерства и диалога культур, а все "иное" признает лишь как маску самого себя, как виртуальный образ, сконструированный специалистами по "маркетингу". Но крайней формой такого политического карнавала оказывается не столько безобидная экзотика, сколько агрессивный национализм традиционалистского типа - зеркально-перевернутый образ глобализма, его темный двойник.
Первородный грех модерна заключен в стремлении опредметить
со-стояние среды и средоточия и навечно разделить человечество на инженеров и рабочих, управленцев и исполнителей. Эта позиция, повторим еще раз, неизбежно завершается мистификацией жизни. Сегодня мы видим, что утрачено самое чувство реальности: обсуждаются не события сами по себе, а то, кто и зачем их "организовал" и кому нужны сами эти обсуждения. Результатов заведомо не предвидится: обнажить реальное - значит сломать весь механизм постмодернистской политики.
Больше всего мистифицируется насилие - этот жизненный нерв глобалистского проекта, нацеленного на техническое овладение миром. По уже известному нам "закону пустыни" насилие выводится вовне и помещается в виртуальное пространство зрелища. Жертвы, страдания, кровь всегда только зрелищны, всегда где-то "там", в другом мире. где еще есть история и где можно "попасть в историю". В "том" мире, по мрачному предчувствию Гельдерлина, убитых не считают. Но безличному и фантомному насилию глобалистского проекта противостоит насилие, так сказать, примитивное, личностное, которое выражает месть отвергнутой разумом конкретности жизни, бунт тела против машины и поэтому так часто сопровождается физическими истязаниями и глумлением над мертвым телом. Это же насилие, впрочем, допускает и героическое самопожертвование. Война с терроризмом уже давно идет внутри самого Запада, просто она не достигает таких масштабов и концентрации, как войны в Израиле, Афганистане или Ираке и в силу ее хронического характера редко попадает в выпуски новостей. Это столкновение двух непримиримых и все же не существующих друг без друга жизненных измерений свидетельствует о неспособности постмодерна водворить в жизни реальное согласие. Достижима ли такая цель?
Обратившись к прошлому, мы увидим, что все цивилизации в человеческой истории существовали в пространстве некоего сопряжения, или напряжения, между универсальными ценностями и фактами повседневности. Другими словами, каждая культура обладает и своей "глобальностью", и своей "локальностью". Но только глобализм западного модерна полностью отдался под власть инструментального разума и теперь уже сам диктует свои законы материальной жизни, перекраивая ее сообразно своему инженерному "проекту". Логической противоположностью ему выступает цивилизация традиционалистского типа, где идеалы непосредственно кристаллизируются в действительности, так что духовное как бы просвечивает в самой предметности быта. В современном мире эта тенденция находит свое крайнее выражение в местечковом сепаратизме с его наспех придуманной и агрессивно насаждаемой "самобытностью". Подобные движения, как раз и являются истинными наследниками имперского "тоталитаризма", с которым так яростно воюют.
Именно столкновение абстрактного универсализма "общечеловеческих ценностей" и абсолютизации культурного своеобразия лежит в основе нынешнего конфликта Запада с так называемым исламским "фундаментализмом" (для нас уже должно быть ясно, что появление этого понятия, равно как и "исламского терроризма", спровоцировано самой глобалистской идеологией). Исламский "фундаментализм" - это исламская традиция, лишенная символического измерения и сведенная к ее невыносимо-профанной материальности . Но на то имелись свои предпосылки. Знатоки ислами всегда подчеркивают сращенность этой религии с определенным укладом жизни, определенной общественной и даже природной средой. Современный мусульманский ученый Абдул Азиз Саид противопоставляет западному идеалу личной свободы как способности действовать, свойственное исламу главенство "способности быть", вследствие чего ислам "ставит акцент на создании материальной, общественной и духовной среды, в которой каждый индивид может реализовать потенциал своего бытия". Между прочим, это обстоятельство было хорошо известно уже жителям Московского царства, где победу турок над Византией объясняли как раз тем, что в турецком царстве была "правда", т.е. соответствие жизненного уклада вере, тогда как греки правду потеряли. Ту же мысль проводит Владимир Соловьев: у мусульман вера неправильная, но живут они "по правде"; у христиан вера истинная, а живут они неправедно. Русская традиция изначально утверждала нераздельность идеала и быта, что и запечатлено в центральном для культуры московской Руси понятии "чина". В этом смысле еврайзийцы имели основания противопоставлять православную Россию "латинству" и одновременно сближая ее с миром ислама.
Было бы интересно создать новую типологию мировых цивилизаций на основе предложенного здесь взгляда. Например, Япония может служить примером жесткого сцепления ценностей и материальной культуры, что тоже порождает свой "фундаментализм", начиная с обостренного чувства национальной исключительности и кончая культом насилия а самурайском кодексе чести: Япония в ее физическом обличье является для японцев реальным воплощением их идеала, отчего "японскую душу" невозможно вывезти с Японских островов, а сами японцы с трудом находят общий язык с чужими культурами. Разные культурные коды в Японии не смешаны, а просто разведены в пространстве и времени. Японец может большую часть времени жить обычной жизнью современного горожанина, но свободные дни или даже целый отпуск охотно проведет в гостинице со всеми атрибутами традиционного японского быта. Обязательно снимая обувь при входе в японский дом, он может запросто развалиться на кровати в ботинках, если остановится в отеле "европейского стиля".
В соседнем Китае все иначе. Там культура рассматривается, скорее, в символическом ключе: предметная среда должна освобождать сознание от привязанности к идеям или даже той же предметности быта. Персонаж древней даосской книги "Чжуан-цзы", повар-виртуоз, искусно разделывает туши быков потому, что освобождает свое сознание от внешнего восприятия и умствования и благодаря обостренной духовной интуиции ведет свой нож сквозь тушу, не встречая сопротивления. Повар делает свою работу без усилий, словно играючи, потому что его движения сливаются с мировым ритмом самой жизни. Формы китайской культуры как раз и являют собой только "следы", "тень", "отзвуки" безбрежного "созвучия энергий". В сердце жизненного уклада китайцев таится игра как союз работы и отдохновения. А в результате китайская цивилизация выработала собственную жизнеспособную глобальность: виртуальный образ Китая, известный под именем чайнатауна, прекрасно существует на всех континентах в отрыве от своего физического прототипа - "Срединного государства". Но "срединный" в китайском языке означает также "внутренний". Подлинный Китай можно носить внутри себя. И отлично ладить с любой властью, что и делают китайцы. Конечно, инженерному разуму игра или ритуал, а в широком смысле - всякая символическая практика кажется фантазией и чудачеством. Но у культуры свои предпочтения: в ней ценится то, насколько человек работает над собой, а не над другими.
... и мир
На вопрос "Что делать?" теперь можно, говоря одной фразой, ответить: нужно искать "неисключенное третье", в котором снимается разлад между единством и единственностью; ценностью и фактом. Впрочем, не менее важно понимать, как это делать. Я полагаю, что всегда мудрее исходить из действительного состояния человечества, даже если это "состояние постмодерна". Так вот, реальностью в эпоху постмодерна становится неисчерпаемая конкретность, чистое различие, которое не может быть ни сущностью, ни идеей, ни фактом, отличается даже от самого себя, не имеет идентичности. Эта реальность опознается как грань между присутствием и отсутствием, непреходящее событие, в конечном счете - как всеобщая со-бытийность, предел всех сообщений или чистая сообщительность, одновременно всеобщая среда и вездесущее средоточие. Прообраз такой "общности без общественности" можно усмотреть в сетевом сообществе, которое так решительно. взрывает "объективные истины" идеологий с их системами символов и стилей. Новая общность говорит языком китча и слэнга, языком вещей и тела, сама грубость которого выдает стремление обнажить вещественность вещей, стереть различия между субъектом и объектом, идеей и предметом, инстинктом и стилем. Но такое стремление возможно лишь там, где есть сознание вселенской сообщительности. Мир без остатка овеществленный и выведенный вовне есть на самом деле образ чистой интимности.
Вот так в исповедуемом постмодерном безразличии неожиданно выявляется установка на вовлеченность в мир, а в недрах постмодернистского индивидуализма обнаруживается потребность в этически значимой жизненной позиции. Пустотность современной массовой коммуникации на самом деле выявляет противоестественность и прямо невозможность самоизоляции человека. Есть что-то провиденциальное в том, что чем больше человек отворачивается от опошленных и извращенных моральных норм, тем с большей ясностью выявляется перед ним необходимость следовать моральному закону, тем сильнее в нем потребность понять то, что сердце сердцу говорит в немом привете:
"Немой привет" любви - единственная сила, которая способна победить армагеддон современности. Но что такое сообщество любящих? Оно не имеет формы и даже имени. Это символическое пространство, в котором каждый полагает себя за пределами себя, живет духовным преображением. Если любовь дает решимость предать себя Иному, она есть встреча несоизмеримых величин, точка равновесия безграничной ответственности за всех и полной безответственности по отношению к себе. Ею держится преемственность вечно разделенных: отца и сына, учителя и ученика. Благодаря ей сквозь толщу времен прорастает небесная полнота всечеловечности. Так невидимая нить любви преломляется в обстоятельства истории, облекается покровом событий, творит "предание", в котором - подчеркнем еще раз этот важный момент - вещи только подобны себе. По-русски слово "предание" недаром обнажает родство "передачи" и "предательства": реальность извечно преемственного заявляет о себе только в своей инаковости.
Если "сообщество сообщительности" - это не форма, а сама открытость свершающегося, то его природа есть самоопределение бытия: в нем утверждается сама жизненность жизни. Сообщительность никогда не является данностью, но всегда приходит Она держится Тем, кто пришел первым и непрерывно возвращается в мир с каждым мгновением сознательно проживаемой жизни. Такое возвращение, как уже было отмечено, означает исход в нечто внешнее и предельно обыденное - в чистую вещественность мира. В христианстве это событие именуется кенозисом, т.е. нисхождением Бога в мир. Но и учение Будды есть его только его "тело", которое он отдает миру. Китайский же патриарх Лао-цзы говорил, что мудрый "уподобляется праху". Наконец, упомянутый выше искусный повар из книги "Чжуан-цзы" разделывал туши быков так, что казалось, "будто ком земли рушится на землю".
Последняя фраза напоминает о том, что подлинное событие несет в себе как бы двойное движение: в нем рассеивание формы, обращение тела в прах указывает на возвращение, восхождение к цельности бытия. В круге событийности требуется не определять вещи, а оставлять их, именно: пред-оставлять вещам свободу быть. Это значит: открывать себя открытости события. О пользе этого переворота в отношении к миру сообщает один из лучших афоризмов политической мудрости, принадлежащий Лао-цзы: "Умей рассеивать то, что еще не обрело форму".
Есть конкретность существования, которая предшествует всему сущему. И настоящая свобода заключается не в горделивом отрицании мира, а в смирении, т.е. в способности увидеть в обстоятельствах своей жизни непреложную судьбу. Небо открывается Земле, когда она становится пустыней. Но пустыня обживается пустынножителем, который молится за мир. И все богатства мира даются ему буквально за ничто - за один мимолетный миг самоотсутствия в предании себя Другому, миг духовного прозрения и великой любви.
Итак, человечеству, чтобы собрать себя, предстоит стереть свои старые идентичности и "вернуть себе пустыню": перестать глядеться в бытие и начать вглядываться в него, прозревая то, что лежит за горизонтом наличного. Пример чайнатауна здесь может быть поучителен. Чайнатаун представляет символическое пространство, где идеалы и ценности, а вместе с ними политика теряют власть над жизнью. Его бьющая в глаза "китайщина" - это только "тень", откровенно стилизованное подобие реального Китая. Но сама стилизация жизни, по-своему утонченная и всеобъемлющая, свидетельствует о кропотливой духовной работе. Опыт человеческого совершенствования - вот неразменный символический капитал, которым держится жизнь чайнатауна.
Глобализм может и должен быть преодолен в символической общности, где каждый становится самим собой в той мере, в какой превозмогает себялюбие, а все представленное оказывается предоставленным самому себе и, следовательно, образом несотворенной и потому неизбывной реальности. Такое смирение китайцы считали главным принципом политики. Лао-цзы распространяет его даже на отношения между государствами: "большое царство, ставя себя ниже других, берет малое царство, а малое царство, ставя себя ниже, позволяет покровительствовать ему большому царству". Помню, как в мою бытность в Сингапуре тамошний премьер Ли Куан-ю, правивший почти диктаторски, часто сравнивал великие державы с солнцем, проливающим свет и тепло на его "маленькую страну". И Сингапур процветает. Бросается в глаза и крайне сдержанная реакция Китая на действия США в Ираке. Эту китайскую обходительность не следует путать с благодушием и тем более покорностью. Она есть признак открытого и свободного отношения к миру - более открытого, чем даже "Открытое общество" Сороса. Смысл и польза такой открытости - в умении "следовать импульсу событий", исподволь наращивая стратегическое преимущество.
Время требует преобразить жизнь в "пустынножительство". Едва ли такая задача придется по вкусу интеллигенции, которая жить не может без "критической позиции". Вряд ли заинтересует она и нынешних хозяев России, привыкших относиться к жизни потребительски. Но все-таки она имеет особое звучание именно в России, которая всегда хранила в своем сердце, по выражению Владимира Эрна, мечту о "вечной фиваиде".
Вот слова Эрна о сокровенных обетованиях русской души: "В сердце России - вечная Фиваида. Все солнечное, все героическое, все богатырское, следуя высшим призывам, встает покорно со своих мест, оставляет отцов, матерей, весь быт и устремляется к страдальному сердцу родимой земли, обручившись с Христом, - к Фиваиде. И все, что идет по этой дороге, - по пути подвига, очищения, жертвы, - дойдя до известного предела, вдруг скрывается с горизонта, одевается молчанием и неизвестностью. Семена божественного изобилия точно землею покрываются, и растут, и приносят плоды в тайне, в тишине, в закрытости... Таинство русской жизни творится в безмолвии".
Материал предоставлен автором для публикации 29 сентября 2008,
публикуется в авторской версии
Впервые опубликован в журнале ЭКСПЕРТ. - 2003. - № 23. - 23 июня.
Кроме того в статье В.В. Малявина содержится ссылка
http://www.russ.ru/antolog/inoe/#f4, а также на Русский журнал
http://www.russ.ru/ и его архив